У него имидж чрезвычайно делового человека. Западная школа: расписанный по минутам день, четкость, ненависть к опозданиям, американский опыт, подтянутость. Мне-то кажется, что все наоборот. Что Кончаловский — человек мягкий, по-русски сострадательный. Не пытающийся навязать миру свои представления, а умудряющийся любить то, что есть.

— 20 августа вам исполняется шестьдесят пять. Какие ощущения?

— И рад бы об этом задуматься, но жена не дает. Отвлекает, отговаривает. Вообще — ужас, конечно, если представить себе...

— Большинство художников вашего шестидесятнического поколения давно уже либо только брюзжат, либо повторяют себя...

— Тут весь вопрос в запасе энергии. Творчество — это энергия, ничего больше. Говорят, до сорока ты живешь с тем лицом, какое дал тебе Господь, а после сорока — с тем, какое ты сделал сам. Я постарался сделать приличное. Я умею теперь больше, чем тридцать лет назад. Но об этом не мне судить.

— Мне тоже кажется, что ваши поздние фильмы лучше ранних...

— Но это не значит, что они объективно хороши. Может быть, лучше были как раз “Первый учитель” или “Дворянское гнездо”.

— Вам не обидно, что Кончаловский — автор “Низких истин” и “Возвышающего обмана” — заслонил Кончаловского-режиссера?

— Нисколько не обидно. Я ведь сам написал эти книги. У меня не было задачи создать скандал, как-то привлечь к себе внимание: были записи, которые я надиктовывал или вел сам, какие-то дневники, заготовки к фильмам. Я во всем этом разобрался, стал дописывать — получились два тома. И для меня был некоторым сюрпризом ажиотаж, поднявшийся вокруг них. Но поскольку мы живем в век пиара, нет ничего удивительного в том, что мемуары вызывают больший интерес, нежели кино.

— Вы только что закончили “Дом дураков”.

— Даже еще не вполне.

— Это какая ваша картина по счету?

— Знаете, никогда толком не мог подсчитать свои фильмы... так же, как и своих детей. Надо всякий раз начинать считать заново, с первого. Кажется, “Дом дураков” — шестнадцатый... Я не хотел его сам снимать. Это довольно старый мой сценарий, времен первой чеченской войны. Я показывал его многим — Павлу Чухраю, Виталию Каневскому, прославившемуся в свое время фильмом “Замри, умри, воскресни”... Все отвечали одно и то же: сценарий очень хороший, но ставить не хочу. И у меня самого было сходное отношение: история замечательная (кстати, почти стопроцентно подлинная), а ставить — нет. В 1997 году я снимал “Одиссею”, было не до того, потом началась вторая война... Но жаль мне было, если честно, этот сценарий. А потом — аппетит приходит во время еды: в процессе съемок мне понравилось делать эту картину.

— У вас есть свое отношение к чеченской войне — или она в фильме не главное?

— Как у меня может не быть отношения к войне? Естественно, если действие картины или романа происходит во время войны, война там никогда не станет второстепенным фактором, она определяет все... Идеальное отношение, мне кажется, — толстовское, как в “Хаджи-Мурате”. Есть огромная страна, и есть страна маленькая, которая хочет иметь свою государственность и культуру. Россия все равно ведет войну за колонизацию этого куска земли. Победы в такой войне не будет. Правда, меня равно не устраивают обе крайности — колонизация и канонизация. Когда чеченцев делают во всем правыми и однозначно святыми.

— У вас там в основном непрофессиональные актеры?

— Да, но есть исключения. Там снялась моя жена Юля — профессиональная актриса. Сыграл Анатолий Адоскин — у его персонажа, сумасшедшего муллы, по сценарию кличка “Фуко”, потому что он раскачивается все время. Это картина не о боевых действиях. Это история сумасшедшего дома, из которого разбежался весь персонал, и сумасшедшие устраивают свою республику. Получается довольно наглядный срез нынешнего общества — как во всякой замкнутой группе. Это и было мне интересно. Мне вообще ничто не интересно, кроме человека и его поведения. А оно непредсказуемо. Кино и театр не могут существовать без интереса к человеку, в нем все дело. Живопись — может, запросто. Там художник демонстрирует свой взгляд на вещи. А в кино твое видение никому не интересно. Можно снимать постельную сцену сверху — как я это называю, “с точки зрения вентилятора”. Но если герои не будут живыми — все, пшик. Зритель же чувствует, интересно тебе самому или нет. Вот вы слушаете, вам интересно, это меня подогревает. А начнете зевать — я скажу “До свидания”.

— Странно это слышать от человека, который всегда столько заботился о цвете, свете, композиции кадра, форме...

— Это не форма, это язык. Форма — это когда пейзаж снят, допустим, через… задний проход. Это так называемая формальная находка. А язык — это способность быть внятным, только и всего. С этой точки зрения я классицист, начиная еще с “Первого учителя”.

— Я недавно прочел в воспоминаниях одного прославленного мастера, что в его детстве был эпизод, определивший всю его жизнь. Ему четыре года, он сидит в резиновых сапогах на грязной улице и искоса на нее смотрит, чувствуя себя чужим и абсолютно от нее далеким. В этом чувстве нет никакого испуга или печали, скорее оно комфортно... Вот таким мальчиком он и остался на всю жизнь. В вашей жизни есть эпизод, который бы всю ее определил?

— Интересно, это чьи воспоминания?

— Бродского.

— Действительно, интересно. Нет у меня такого эпизода. Ни в детстве, ни после. А точней — можно брать любой. Все это был я, и я всегда был разный. Ну, для характерности можно было бы взять какой-то эротический эпизод — тут жадность, любопытство... Самые мои черты. В моем отношении к миру всегда была эротическая струна.

— Какой свой фильм вы считаете сделанным лучше всего?

— Они все прилично сделаны. Кино — это, как политика, искусство возможного. Всегда получается компромисс. Абсолютно своего фильма, в котором бы все было, как задумано, — я не снял. В каждом присутствует тот или иной процент задуманного, а все не сбывается никогда. Ближе других к замыслу оказались, пожалуй, “Ближний круг” и “Runaway Train” (в нашем прокате - “Поезд-беглец”. – ред.)по сценарию Куросавы. Кстати, “Ближний круг” я ведь тоже не хотел снимать сам. Написал сценарий и показал Герману. Он вместо этого снял “Хрусталев, машину!” А я не мог не реализовать историю о сталинском лакее — в ней была абсолютно моя тема: взаимозависимость и взаимопроникновение добра и зла.

— Вы видели “Антикиллера”?

— Сегодня буду смотреть.

— Довольны тем, что Егор тоже стал режиссером?

— Бог мой, ну почему я должен диктовать сыну, чем ему заниматься? Пусть каждый делает, что хочет, и будет готов за это расплатиться. Это всего вторая его картина. Другое дело, что молодые сейчас поголовно равняются на Тарантино. Сделали его какой-то вехой в развитии кино, поделили кинематограф на до-тарантиновский и пост-тарантиновский... Зачем? Человек снял три картины, а дальше что? Тупик полный... Снимает насквозь цитатное кино, то есть ворует чужой опыт. Мы тоже воровали, разумеется. Тащили огромными кусками, но у кого? Нашими кумирами были Феллини, Бергман, Куросава и Бюнюэль. Те, кто подражают Тарантино, воруют уже уворованное — это неинтересно. Я не вижу сейчас кинематографистов, о чьих открытиях стоило бы говорить всерьез. Возможно, это и естественно, поскольку мы вступили в век медиа, а не кино.

— То есть себя вы чувствуете человеком отмирающей профессии?

— Никоим образом. Профессий у меня несколько. Начал сейчас, например, делать цикл передач на канале “Культура” — о городской культуре.

— У вас реноме западника, а что вы сами вкладываете в это понятие?

— Понимаете... Все возможные оттенки отношения к России уже есть, мне кажется, у Блока. В одни моменты вспоминаешь одно, в другие — другое. Один раз — “Опять, как в годы золотые”, а в другой — “Чудь начудила да меря намерила”. Или вообще стихи забытого ныне поэта Печерина: “Как сладостно Отчизну ненавидеть!” Что говорить, иногда это сладостно. Чувствуешь свою независимость от нее, можешь ругаться... Но когда кто-то при тебе ее выругает, тут же кидаешься на защиту. Нет никакого славянофильства и западничества, а есть способность относиться к стране без иллюзий — или нет этой способности, вот и все. По-моему, Россию не переделаешь. Внушать ей другое сознание бессмысленно. Она меняется очень мало. Вопрос в одном: научиться любить то, что есть. Это я умею.

— Вы очень опасались повредить семье своим отъездом из СССР в 1980 году. Повредили?

— Семье не повредил, а сам надолго оказался вычеркнут отовсюду. Киноэнциклопедии и кинословари выходили без меня. Я сохранил гражданство, но уехал на постоянное жительство — это означало автоматическое неупоминание в прессе, запрет на прокат фильмов... Они, впрочем, все равно шли. Просто из них был вырезан титр с фамилией режиссера. Чистое язычество — фильм есть, а режиссера нет в природе. Меня это смешит сейчас, конечно, но тогда здорово бесило...

— Как вы относитесь к тому, что многие ваши женщины — героини автобиографической дилогии — после вашей книги написали свои, с опровержениями и другими версиями прошлого?

— Бог им судья. Я придерживаюсь того же принципа: каждый пусть делает, что хочет. Писать книгу — в любом случае интересное, хорошее дело. Я почти со всеми своими женщинами сохранил хорошие отношения.

— Вы и женщин выбирали ярких — в основном кинозвезд...

— Клянусь вам, я никогда и ничего не просчитывал! Любовь вообще не поддается рациональному осмыслению. И вовсе не одни кинозвезды мне нравились. Я влюблялся всегда внезапно и без всякого расчета. Каждая красивая женщина — гениальная ошибка Бога: у одной слишком крупный рот, у другой плечи сутулые, а все вместе – неотразимо... Пойди пойми. Режиссура — вообще чувственное занятие, так что влюбленность актрисы в режиссера — нормальная вещь...

— Как по-вашему, кто уязвимее в отношениях - мужчины и женщины?

— Трудно сказать. Мужчина уязвим потому, что он глупее. У него слабее развита интуиция и нет этого третьего глаза, который и позволяет женщинам во все времена кликушествовать и пророчествовать. Женщина умна, но сама не сознает своего интеллектуализма; женщина — строитель, подательница жизни, а мужчина — разрушитель, он создает цивилизацию, а это предполагает непрерывное обновление, все более быстрое. Что-нибудь новое создашь — тут же старое разрушишь, и так до бесконечности. Женщине труднее — мужчины постоянно расплетают то, что женщины ткут...

— Вы сняли “Одиссею”. А в вас, с вашими постоянными странствиями, есть что-то от Одиссея? Или просто выполняли выгодный телевизионный заказ?

— Да нет, я не взялся бы, если бы не чувствовал родства с ним. Но это всеобщее. Каждый мужчина — Одиссей, это из тех сюжетов, которые ложатся на любую биографию. Особенно если ты действительно странствовал, знал разных женщин на разных островах... Все равно всегда возвращаешься.

— Что собираетесь снимать сейчас?

— Документальный телефильм об Андропове.

— Странный выбор.

— Ничего странного. Я никогда не был агентом КГБ, хотя слух такой обо мне периодически возникал. Но с людьми, которые Андропова знали и с ним сталкивались, я в разное время общался. Все они говорили, что это человек умный и честный, что ему можно верить... Отношение мое к нему самое неоднозначное, но это и интересно. В любом случае он выделялся на фоне тогдашней верхушки.

— Как по-вашему, страна сильно изменилась за последнее время?

— Я же говорю: нельзя от нее требовать, чтобы она менялась. Здесь по-прежнему никто ничего не умеет делать или понимать с первого раза. Здесь нельзя не орать. За границей я стараюсь не позволять себе этого, а здесь орать вынужден, и не только на съемках: не доходит иначе, здесь такой речевой этикет! Здесь ничто не делается без разрешения, даже воруют только с разрешения власти. Сегодня власть разрешает это одним, а завтра — другим. Есть что и изменилось, так это Путин. Путин, во-первых, несколько более компетентен, чем его предшественник. Во-вторых, у него есть, по крайней мере, чувство, что он представляет перед всем миром огромную страну, а потому чего-то он не может себе позволить. А в-третьих — и это самое главное! — он не руководит лично всем, что тут происходит. Он пытается сделать так, чтобы это работало само, чтобы люди учились отвечать за что-то. Отсюда иллюзия его загадочности: народ привык, что власть все время дает директивы по любому поводу: как режиссеру снимать, как трактористу пахать, как хлебу расти... В принципе я не думаю, что перемена власти способна радикально изменить страну. Надо уметь находить преимущества в том, что есть.

— В книге вы написали, что очень любите себя. За что?

— Да ни за что, это скорее интуитивная установка. Можно себя ненавидеть и извлекать из этого разные творческие состояния. Можно себя любить — беречь и холить. Тогда есть надежда, что будешь хоть иногда счастлив. Отвращение к себе — состояние непродуктивное, по крайней мере для меня. Так же, в идеале, и с Родиной: ее ненавидеть — себе дороже. Надо любить и стараться делать все, чтобы эта любовь была заслуженной. Это трудно, кто спорит. Но мне тоже трудно бегать каждое утро...